Вы когда-нибудь сбегали из дома? Если сбегали, вам должно быть знакомо это чувство. Если вам ни разу не довелось совершить Побег, внутри каждый из нас всегда сбегает от чего-то. Что вы помните о своих родителях, ребята? Всем бесславно подросшим подросткам.
В детстве ты свободен и можешь сбежать в любой момент; а потом родители покупают тебя на мобильник, и ты навсегда прикован к ним информационной цепью. Ничего обиднее нельзя и придумать. Взрослые могут шантажировать даже игрой в пузырьки и мобильные гонки, а потом еще и удивляются, почему же весь мир их детям заменил WOW. Такое вот печальное явление. Хорошо, когда в жизни есть о чем вспомнить; хорошо, когда в детстве у тебя был тысяча и один побег, и ты повидал свой собственный мир, а не идиотские камеры хранения для детей, куда родители сдают своих чад на время, пока они пьянствуют в ресторане, швыряют деньги на всякую фигню в их огромных магазинах, смотрят идиотские скучные фильмы, которые стыдятся показать своим детям. И чувство, что ты можешь свернуть с выбранного пути в любой момент и начать все сначала или поменять всю свою историю в корне – чудесное чувство. Мой первый побег состоялся когда-то очень давно; я не помню, сколько мне тогда было, помню только свои джинсовые супермодные шорты и пижонские сланцы. Лет в шесть я был самым крутым парнем в мире. Всем этим американским кретинам (прощай, толерантность – ты была мне неведома в ранней юности, я не уважал, но и не ненавидел) было до меня далеко; они, наивные, смели думать о своей стильности и популярности. Из-за меня мать могла поднять на уши целый город,– всем этим медийным призракам не могло даже представиться такое в их вылизанных американских мечтах, в их детстве и селах с крутыми парнями и прыщавыми (будущими) миллионерами. А здесь, в моем городе детской мечты, была даже парочка кафе, красивый цветной ларек с газетами (которых родители тоже почему-то стеснялись) и большой железнодорожный вокзал, на котором стояли дымящиеся кадки (мама называли их траурно – урны) и ходили толстые бабы с гнусными прогорклыми пирогами. Мама приехала сюда лечиться и отдыхать и в который раз потащила нас за собой; жизнь людей без машины всегда представлялась мне интереснее людей внутри душных железно-пластиковых печей. Мы в тысячный раз, в один из дорожных эпизодов моего детства, сидели на станции и ждали неведомого автобуса, который довез бы нас до санатория. Цветной ларек манил меня, а родители принялись ругаться. - Ты не могла найти машину? Твоя мымра не может даже машину одолжить своей правой руке. Объясни мне, ну какого *** мы тут... - Не психуй ты. И не ругайся при ребенке. Замолчи немедленно, - спокойно заявила мать, смело глядя в пыльную даль. По правую руку от нее был чудесный маленький город (парочка известных людей, выращенных в этой местности, добрый и деятельный губернатор; знаменитый городской сумасшедший, тяжелая эпидемия гриппа в позапрошлом году), а по левую – желтая сухая степь, из которой, как мне казалось, сейчас примчатся дикие люди на конях, с копьями и стрелами. - Это не я псих. Это твоя фирма – дурдом... Или не фирма? Как там эта фигня называется? Мама, наш храбрый полководец, твердо смотрела вдаль и ждала даже с некоторым напряжением. Из-за прилавка вывалилась сильная фигура какой-то тетки; она с матерью поболтали о чем-то серыми, ничего не значащими голосами и мама вернулась к ожиданиям. Отец купил банку пива и хмуро прилип к ней. Процесс пивопития мешал ему что-либо говорить, и он только косился на маму и морщился время от времени. Мама часто говорила: «Любимый, ты меня ненавидишь. Не смотри на меня так, пожалуйста. Так зло.» Отец мерил длинными ногами дорожную пыль, мама горбилась и тянулась время от времени, ей было неловко и скучно. Мы замерли в тишине. Я всегда молчал, и мама страшно удивлялась этому, учитывая болтливость обоих родителей – а ведь мне было что сказать, правда. Яркие цвета всегда привлекали меня, и я вдруг подумал, что мы могли бы не тупо ждать тут, а хотя бы прогуляться по городу и поесть что-то более вкусное, чем сытное и «горячее» второе, презентуемое на вокзале как комплексный обед – резиновые биточки с прохладными макаронами плюс мутный компотец. Моя мать всегда была адекватной женщиной; за двадцать пять минут она не увидела среди пары-тройки машин ни одного автобуса, кажется, они здесь вообще были не в ходу, и тогда она усиленно стала ловить машину, а через некоторое время нам на радость все-таки остановился какой-то сумасшедший ... - Не довезете до «Березок»? Это недалеко, километров восемь отсюда, - мать безбожно врала – даже я запомнил, что это в двадцати километрах от города. – Да? Эта дурацкая машина, вся какая-то покоцанная и потертая, как полагается, была забита изнутри ящиками и чемоданом. Места совершенно не было, и мама решилась оставить отца и поехать со мной. «Хватит мучить ребенка». - Что? А я тут без вас буду торчать, да? Еще и с вещами. Отлично. - Отлично. Ну да, мне не сесть... Путевку не забудьте, давайте, садитесь... Попросите его хоть это дерьмо с задних сидений убрать... - Я не ругаюсь. Все, ладно, - отец махнул рукой и вскинул голову. Мама села рядом с водителем, меня пристроили назад; водитель, какой-то смущенный и оторопевший от нашей многочисленности и эмоциональности, ушел для приличия проверить, не найдется ли места в багажнике, и не сможет ли он как-то поправить мом положение мальчика, раздавленного между газовым баллоном и запасным колесом. Мама пудрилась перед зеркальцем заднего вида, я пытался смириться с углом, живо и навязчиво толкавшим меня в бок. Водитель засвистел от нервов; папа вздрогнул и засунул голову в салон. «Этот мужик не внушает мне доверия. Послушай, вам не стоит... Знаешь что, нам уже, судя по всему, пора домой... Зачем тебе ребенок? Тебе и с этим хмырем будет очень хорошо...» Они шипели между собой, как пара влюбленных змей; кстати, так случалось почти всегда. Мама наступила на жевачку или ломала каблук, опаздывала на последний поезд метро, когда возвращалась с работы, и папа мог довести ее до слез, даже если не хотел этого. Машина была просторной и тесной одновременно. Я мог бы спать в проходе, если бы мне пришлось; я мог даже выйти в другую дверь, если хотел. Предки ругались, водила шуршал в багажнике, как-то смущенно, будто боясь помешать моим выяснять отношения. Мы бесполезно теряли время, а за минуту я успел устать сидеть; никакого коварного плана в моих действиях не было, и я просто вылез на воздух из этой бензиновой клоповни. Мои предки были чемпионами по убийству времени; если бы это дело по-правде наказывалось, их бы посадили в тюрьму на пожизненный срок. Они ссорились и ходили по кругу из слов, а у меня впереди была масса свободного времени. Мужик тревожно разглядывал раздавленную канистру в багажника и был глубоко погружен в свои мысли. Папа, по пояс увязший в переднем окне, снаружи выглядел очень забавно, и я даже посмеялся по этому поводу, хотя и знал, что в данную секунду они скуривают нервные клетки друг друга. За витриной ларька продавалось столько всего! На самом деле, ни журналы с картинками, на которые мама возмущенно фыркала, ни маленькие сельскохозяйственные календари. от которых была в восторге моя бабушка, не были мне нужны; но цвета и утешительное разнообразие товаров меня очень привлекало. Казалось, я мог часами изучать витрину, сравнивать цены, подсчитывать свои скромные средства. Но все это продолжалось ровно до тех пор, пока тетка, заседавшая в палатке, не начинала подозрительно спрашивать меня о чем-то, интересоваться моими вкусами, пытаться что-то советовать или расспрашивать о моих родителях (черт возьми, я мог бы многое ей рассказать! – но всегда, всегда молчал). Мотор взревел неподалеку; оказалось, я был уже в двадцати метрах от автобусной остановки, и добежать я бы все равно не успел. Я не сразу обратил внимание на то, что водитель занял свое место за рулем, мама дышит глубоко и ровно и медленно прощается с отцом, обещая ему подать на развод по возвращении в город, не сразу заметил, что ушел так далеко, а папа, распаленный беседами с мамочкой, тоже не увидел меня; машина тронулась, дорога побежала под колесами и солнце вспыхнуло и погасло на бампере. «Я только вышел, а потом вдруг машина уехала, и папы не было, и мне в глаз что-то попало, и я ничего не успел, и никто не слышал...», - что-то в таком роде я потом загонял маме, папе, маминой подруге и бабушке по телефону – но это было уже потом, и все было кончено, и мама уже перестала думать, что я уже мертв или сделался инвалидом по вине несчастного случая. На самом же деле над землей поднялась желтая пыль, отец встряхнул плечами, закинул за спину тяжелую сумку и гордо пошел вдоль дороги с прямой спиной, повыше задрав нос. Даже на затылке у него волосы непокорно ерошились; и он шел, такой прочный, такой сильный и несгибаемый, и помогал себе шагать, взмахивая в такт рукой. Наверно, все эти ритуалы очень его поддерживали. Я смотрел в его спину; и мне хотелось плакать первые две секунды, но вместе с тем во мне уже расцветало что-то удивительно радостное. Я видел все, я предчувствовал удивительные приключения... ...В ожидании их я таскался по городу целый час. Даже улицы, на которых мы уже были, показались мне длиннее и страшнее: там было полно незнакомых людей, и все они как-будто пялились на меня, и дома менялись местами, и даже то место, по которому я только что проходил, успевало сменить направление, и ориентиры вроде магазинов и вывесок прятались от меня. От солнечного света все на свете казалось рыжим или песочным; стены домов представлялись мне полускатами египетских пирамид, которых я никогда не видал, а стеклянные внутренности домов, на самом деле являвшихся наружными лифтовыми кабинами, можно было представить заоблачно высокими статуями всех этих коварных египетских богов. Оказалось, что я успел уже здорово устать за время нашего утреннего семейного похода, и теперь мне еще и хотелось спать и есть, что было невозможностью при том, что я имел при себе суммы какие-то совсем незначительные – в итоге я потратил всю свою наличку на три чупа-чупса. . До вокзала я добрался, и там полежал на лавочке, разглядывая лазоревое небо с оранжево-лимонными облаками.. На контакты с местным населением я пойти так и не отважился. Лет до десяти у меня был странный комплекс немоты – беседы с незнакомыми взрослыми и невзрослыми людьми давались мне очень трудно, если вообще давались. И вот я валялся на деревянном противне, медленно усыхая на солнце, мечтая попить и поесть... И в то же время никто не заставил бы меня вернуться. Никогда и ни за что. Всего лишь жара, всего лишь хочется мороженого и жареной картошки – ха! Все это я намеревался пережить. Я нашел журнал и тщательно изучил его, рассмотрев все картинки, все неказистые карикатурные рисунки к политическим статьям. Я никогда не разбирался в политике – позже с моими однокурсниками мне не о чем было поговорить, потому что после пары слов на тему выборов и оппозиции я сразу видел этих ушастых уродцев с серых газетных страниц, видел уродство, уродство, уродство... Мир упорно не замечал моего присутствия, и вскоре я принялся играть в невидимку. Это была забавная игра. Невидимка выбирает свою новую жертву и начинает слежку. Первой жертвой Невидимки оказалась маленькая толстая бабулька с кошкой на руках. Может быть, жертвой была все-таки кошка. Они как раз выкатились из вагона, и бабулька подсчитывала сумки и странно ощупывала все свое тело, как-будто ловила на себе муравьев. Кошка на поводке, сама удивленная свои положением, была удивлена еще больше, когда кто-то невидимый принялся чесать ее за ухом. Невидимка не стал дергать кошку за хвост, ей повезло на этот раз, но тут бабулька заругалась на какого-то мальчика, кошка мяукнула, Невидимка ушел. Невидимка был совсем беззаботным, и мог невзначай раскрыть молнию на сумке какой-нибудь рассеянной барышни. Чей-то чемодан был спрятан под лавку, в зале ожидания сооружена небольшая модель вавилонской башни из одноразовых пластиковых стаканчиков. Он мог идти за кем угодно, смотреть на кого угодно, следить за тощим дядькой в кожаной куртке (по такой-то жаре!), мог зайти в кафе и сидеть там у окна на холодной липкой лавке. Никаких особых подвигов Невидимка не успел совершить за тот день и от этого был не очень доволен собой. В кафе почти никого не было, а какие-то дядьки в цветастых рубашках и полуголые тетки кисли у стойки, в ожидании своих прохладительных напитков. Они казались такими забавными, но зависть к их веселью и запотевшим стаканам в руках пересиливала всякое положительное отношение. Их было много и они беззастенчиво шумели, а я был только мелким незаметным мальчишкой, которому хотелось пить и есть. А никого это почему-то не волновало. Помню, в детстве я никогда ничему не удивлялся. Никаких вопросов родителям. Никаких восторженных воплей. Все было так ровно и гладко, и весь мир я принимал в непоколебимостью взрослого. Все в мире должно быть гармонично – и я, наверное, просто уравновешивал моих предков, этаких детишек. Они так часто вели себя странно, что я привык, и уже мало реагировал на откровенную дикость некоторых людей. Все эти фрики, психи и оригиналы пачками слонялись по миру, и я видал хотя бы одного в день. После одной нашей с отцом ночной вечеринки ни одни клоун не мог для меня сравниться с ним в своей запредельности. Это было красивое время, весна, небо плавало в асфальте, мы переезжали в новую квартиру из родного дома, списанного под снос. С ковров мама счищала грязь переезда, ножки стульев немного расшатались и грузчики кокнули семейный сервиз. Первое время мы все испытывали легкое головокружение при взгляде из окна; четвертый этаж мы сменили на восьмой, и разница была довольно-таки ощутима. Мама утром отправила нас гулять, мы шли по улице и все женщины вокруг почему-то оборачивались на моего героического отца; такое бывает с некоторыми людьми, и у них могут быть лишние или недостаточные килограммы, они могут быть замкнутыми или гиперактивными, но лица противоположного пола реагируют на них непременно эмоционально. Может, он просто шел как-то по особенному, или его старая куртка выглядела как-то супер суперски. Речь идет даже не о сексуальности, но все они не могли не повернуть голову или не дрогнуть плечами рядом с ним. Не представляю, как мама вообще отпускала отца из дома, должно быть, меня она отправляла как защиту от нежелательных (для нее) знакомств. Пройдет лет пятнадцать, и моя девчонка будет спрашивать меня: «Где ты был? Хрен ли ты не звонил, я что, никто, бла-бла-бла...» А мама боялась всех его злых взглядов и никогда не задавала лишних вопросов, даже если очень хотела. Я помню эту весну, и я тогда первый раз не стал переодевать домашние тапки перед прогулкой по маминому недосмотру. Все эти дамочки пялились на папу, а мама ждала нас домой к обеду. Солнце светило в глаза и мы вместе прилипли к свежеокрашенной лавочке. Папа купил бутылку красного и две бутылки пива. Мама в тот день не дождалась нас к обеду и даже к ужину; она прыгала из комнаты на балкон в одном халате, отчего потом простыла и слегла с бронхитом, она даже бегала на улицу, а потом надулась, «как мышь на крупу», и не слезала в дивана до вечера, заплаканная, потонувшая в море волнений. Тогда был первый раз, когда папа сильно напился после смены адреса, и такая многоэтажность все еще была ему в новинку. Как самый крутой парень вселенной он плюнул на лифт и оттащил меня на лестнице через череду хлопающих дверей на тугих пружинах. Длинными ногами он перешагивал через две ступеньки, я вприпрыжку несся следом; мы держали путь к себе на четвертый этаж. Он громко считал переходы, на тридцать втором его замкнуло и мы минут десять переводили дух на шестнадцатом этаже. Само наличие таких заоблачных высот в пятиэтажке, наверное, как-то смутило его; мы пересели в лифт. Никаких ориентиров у него не было, и он полагался только на свою интуицию. Я довез его было до нашего этажа; мне так хотелось, чтобы там нас встречала мама, и она все-таки придала бы отцу нужное направление. У двери нашей квартиры он сказал: «Что за дерьмо. Это не может быть наша дверь. Наверное, это выше,» - и, не выслушивая моих монологов в пустоту, вытолкал меня в лифтовой холл. Мы ездили вниз и вверх, и я ощущал всем телом каждый пройденный метр. Иногда меня до сих пор тошнит в лифтах. Наша семья была тем еще Верховным собранием; но этот человек, первый, заметивший невидимку, не был похож ни на кого, словно не имел цвета или тени, однако и ему я не удивлялся. Он сидел передо мной, несчастно свесив руки, не прикасаясь к мутноватому чайку в граненом стакане; он улыбался как-то слабо и невыразительно, а сам не отрывал от меня глаз, так что взглянуть прямее в его лицо я не мог. Этот человек говорил ровно и гладко, но сути было будто бы и не уловить. Забавная вещь: водолазка с обрезанными рукавами казалась его собственной кожей, выкрашенной черной краской. Его шея выгибалась вперед, и он напоминал истерзанного верблюда из бездарного мультика. Я узнал, что его зовут Вова. «Дядя?» - «Да нет, просто Вова...» Он очень попросил меня, чтобы он никуда не уходил, пока он отойдет, и у меня не было сил ему возражать. Он вернулся ко мне с пачкой мороженого. Пока я ковырял брусок деревянной палочкой, как настоящий китаец (до пятнадцати лет я не мог изгнать из себя сознания, что все поголовно азиаты, кретины, едят зачем-то деревянными палками), он говорил и говорил... В кафе никого не осталось, и даже отпускного вида люди разошлись. У стойки орал маленький хрипатый телевизор, в него пристально взглядывалась нелепая официантка – толстая и в оборочках. Вова несколько раз сфотографировал меня, пока я ел, и он все говорил что-то, говорил... Наконец, затих – оказалось, он спросил меня и теперь ждал ответа, но я совсем не слышал вопроса. Мы пили газировку; я не говорил ни слова и еда меня просто спасала. Может, он ждал от меня хоть каких-то слов, но я ни звука не мог из себя выдавить. Минут через тридцать мой комплекс сошел бы на нет и я смог бы очень неплохо поговорить с ним, но пока что мой таймер еще тикал, и я сидел тихий и довольный – хотя бы поел. Жизнь казалась мне прекрасной. Вова быстро щелкал мобильником, и тут что-то у него сбилось, неловкие пальцы второпях ударили не по тем кнопкам и на нем вдруг отразилась такая паника, такая боль, что он напомнил мне мою мать в тот момент, когда она собиралась заплакать. Он больше ничего не говорил и только редко посматривал на меня, тогда, когда ему казалось, что я отвернулся; а я как раз и ловил его на этих взглядах. Мне было прохладно и сытно; после тяжелого дня я скучал по кровати или хотя бы сиденью автобуса, где мог бы поспать. Темно-зеленая аквариумная атмосфера этой забегаловки навевала на меня сон; может быть, время прошло так скоро из-за моего состояния. На улице кто-то громко вскрикнул. Официантка тяжело охнула, потягиваясь; Вова вздрогнул, глубоко моргая и пожимая плечами. - Я отойду, - как-то гордо и громко сказал я ему. Так всегда говорила моя мама, когда ей требовалось сбежать на пару минут или наконец сводить меня в туалет в ресторане: «Мы отойдем». Туалет не блистал чистотой и мама заставила бы меня мыть руки после посещения такого местечка. Вова подошел как-то странно, и я жутко дернулся, услышав его дыхание у себя за спиной. Оказалось, он был тут все это время, пока я, увлеченный торжественным процессом, слышал только журчание. Он судорожно сжимал свой мобильник, будто коробочку, с которой была заключена его смерть, и мне опять показалось, что он сейчас расплачется. - Мне понравилось тебя снимать, - прошептал он. – Хочешь, я тебе еще сфотографирую? Вова настраивал камеру в телефоне с таким видом, будто вязал петлю на свою шею; я стоял, придерживая руками свои крутые пижонские шорты, позабывший о необходимости как-то зафиксировать их на себе и застегнуть ширинку. И трусы у меня тоже были пижонские. С Микки Маусом. Представляю, что за дивная это была минута: я в своих трусах, жалкая тень человека с мобильником в руках и группа топающих, запыхавшихся людей, разом свалившихся на нас будто бы с потолка.Честно признаюсь, что даже в детстве я не страдал отличной детальной памятью; я не помню много из того, что творилось тогда, но помню хаос, закрутившийся вокруг, и на кухне сгорели чьи-то биточки и обуглилась сосиска в тесте, и я помню этот запах и запах маминых духов и ее ужаса, горьковато-стойкий, которым ее одежда пахла еще пару дней. Плачущая и несчастная, мама вцепилась в меня с силой, почти отрывающей меня от пола. Голым плечом она отирала гадкую стену, укрывая меня от окружающего мира, вряд ли она думала в тот момент о чем-то. Парни в голубых рубашках (милиционеры, я уже тогда догадывался об их роли в этом деле) обступили Вову, и один из них как-то неловко толкнул его в плечо. Я мало что видел, и мама закрывала мне обзор, но я видел, как Вова скривился даже от слабого удара и у него из носа пролетела на пол широ-о-окой дугой какая-то дурацкая сопля, я видел ее лучше, чем что-либо другое. Больше я ничего не знаю, по-честному говорю. Я больше никогда не видел и не слышал о нем. Только детям такое под силу, и моя психика оставалась в целости и сохранности даже после встречи с Вовой, после того, как мой отец орал на меня как ненормальный, а потом махал рукой, отчаявшись воспитать из меня адекватного человека, мама дергалась в нервных судорогах и бабушка обвиняла меня в своей будущей смерти; а я смеялся, когда мама потом рассказывала о скандале, учиненном в тамошней милиции. Моя жизнь продолжалась и в ней случился еще не один побег.
Хорошо, когда в жизни есть о чем вспомнить; хорошо, когда в детстве у тебя был тысяча и один побег, и ты повидал свой собственный мир, а не идиотские камеры хранения для детей, куда родители сдают своих чад на время, пока они пьянствуют в ресторане, швыряют деньги на всякую фигню в их огромных магазинах, смотрят идиотские скучные фильмы, которые стыдятся показать своим детям.
Слишком больше и сложное предложение. Мне не хватило даже разделения точкой с запятой. Ближе к концу я сбился, начал читать ещё раз. Выделенное черным местоимение так и осталось для меня непонятным - к чему оно относится?
Quote (dasha_and_half)
Мы в тысячный раз, в один из дорожных эпизодов моего детства, сидели на станции и ждали неведомого автобуса, который довез бы нас до санатория.
Я бы написал так: В одНОМ из дорожных...
Quote (dasha_and_half)
Из-за прилавка вывалилась сильная фигура какой-то тетки; она с матерью поболтали о чем-то серыми, ничего не значащими голосами и мама вернулась к ожиданиям.
онИ.
Quote (dasha_and_half)
не найдется ли места в багажнике, и не сможет ли он как-то поправить мом положение мальчика
Что это за слово?
Quote (dasha_and_half)
Мама наступила на жевачку или ломала каблук, опаздывала на последний поезд метро, когда возвращалась с работы, и папа мог довести ее до слез, даже если не хотел этого.
У вас там дальше идёт глагол - ломала, значит и первый нужно привести к общему - настуПАла.
Quote (dasha_and_half)
Мужик тревожно разглядывал раздавленную канистру в багажника и был глубоко погружен в свои мысли.
багажникЕ.
Quote (dasha_and_half)
«Я только вышел, а потом вдруг машина уехала, и папы не было, и мне в глаз что-то попало, и я ничего не успел, и никто не слышал...», - что-то
После прямой речи в вашем случае запятая не нужна.
Quote (dasha_and_half)
и даже то место, по которому я только что проходил, успевало сменить направление, и ориентиры вроде магазинов и вывесок прятались от меня.
Не понял этого: как место может сменить направление? Это может сделать дорога, полоса, существо, но определённое место... не понимаю.
Quote (dasha_and_half)
Все было так ровно и гладко, и весь мир я принимал в непоколебимостью взрослого.
С.
Quote (dasha_and_half)
После одной нашей с отцом ночной вечеринки ни одни клоун не мог для меня сравниться с ним в своей запредельности.
одИН.
Quote (dasha_and_half)
но сути было будто бы и не уловить.
Фонически неблагозвучно: бы-бу-бы.
Quote (dasha_and_half)
Он очень попросил меня, чтобы он никуда не уходил, пока он отойдет, и у меня не было сил ему возражать.
Вместо выделенного местоимения должно стоять другое - Я.
Quote (dasha_and_half)
У стойки орал маленький хрипатый телевизор, в него пристально взглядывалась нелепая официантка – толстая и в оборочках.
Опечатка.
Quote (dasha_and_half)
Минут через тридцать мой комплекс сошел бы на нет и я смог бы очень неплохо поговорить с ним, но пока что мой таймер еще тикал, и я сидел тихий и довольный – хотя бы поел.
Заметные, ненужные повторы.
Сразу же скажу, что стиль точно не мой и в таком ключе я бы не смог прочитать большое произведение, максимум - рассказ. Это не значит, что он неинтересный, просто не мой. Я люблю в литературе действия, эмоции, какие-то сюжетные ходы. Но всего этого в данном тексте вряд ли можно будет увидеть. Тут идут житейские моменты, которые тоже целяют, но других читателей. Написано произведение хорошим языком, суховатым, но это, наверное, из-за описательности, которую ведёт ГГ. Вы находились под впечатлением какого-то классика, когда начинали творить эту повесть? Просто настолько мне знаком показался стиль, будто где-то когда-то я уже читать его: тот же язык, те же обороты, ту же сравнительную образность, наслаиваемую на обыденность жизни. Вот почему я сразу акцентировал внимание на этом моменте. Но, как и тогда, мне этот стиль показался чухим и слишком реальным. Я имею ввиду - реализм без каких-либо добавок и послевкусий, которые рисуются благодаря налёту мистики или фантастики - того, что я люблю.
С уважением.
Vaya con Dios _________________ Самое ужасное поражение обычно случается в самое последнее мгновение перед самым впечатляющим триумфом. Но и самая великая надежда обычно рождается в самой глубокой бездне безнадежности!…
trikato_45, большое спасибо за прочтение и такое подробное исследование моих ошибок. Я сама знаю за собой эти проблемы с опечатками, неправильным согласованием - плохое зрение и прирожденная невнимательность дает о себе знать, так что со многими этими вещами я не справляюсь. Насчет стиля - увы и ах, мой собственный, выработанный с годами, не украденный ни у одного классика. На меня повлиял однажды лишь Паланик, но и у него я взяла немного. Фантастика - ну, сама я не поклонник, так что тут уже чистая вкусовщина. Надеюсь, что дальше будет интереснее.
Вторая часть.
Мама всегда была со мной бдительной, и от нее было не так-то просто сбежать. Только пару раз, когда летом она забирала меня из детского сада, и ее вдруг срочно отзывали с отдыха на работу, ей приходилось бросать меня на папу. Каждый раз она делала это с ужасом, и была в чем-то права. Мы были такими ребятами, что могли наворотить самых дикий дел на ровном месте. Несколько раз я отправлялся в маленькие путешествия по району, пока отец спал или ругался с кем-нибудь, но ничего серьезного я не достигал. С каких пор человек начинает раздваиваться? Я начал с того, что не мог понять, чего я хочу, что мне нравится или не нравится; я мечтал о побеге без возвращения и в то же время не мог представить себе жизни без моей настоящей жизни. Без школы, без телевизора, без семьи. Тогда как раз появлялись большие супермаркеты – я любил теряться в них, и мама всегда тратила кучу времени на поиск. Я даже мечтал иногда, что она перестанет меня искать, ей наконец-то станет все равно, и я стану совершенно свободен. А потом меня сбивало с ног гнусное ощущение никому не нужности и я подсчитывал каждую минуту, которую мама пропускала перед тем как выволакивала меня из простенка между стендами. Я мог ненадолго сбежать, когда меня отправляли в магазин за хлебом; возвращаясь, я завирал что-то невразумительное, и папа серел лицом, не веря мне ни на грош. Я сбегал на даче, и там это было не очень-то сложно. Несколько раз моего исчезновения никто не заметил. Представьте, как грустно мне было. Это было тотальное предательство. Я был готов сидеть дома все время и заговаривать со всеми подряд обо всем подряд, лишь бы все они не смели забывать о моем существовании. С каждым годом мне все легче было прогуливать школу. С каждым новым прогулом, отторжением и омерзением от своих дурацких оправданий мне казалось, что можно больше никогда и никуда не возвращаться... Зимой на улицах я промерзал до самых костей, захлебываясь коротким глотком мнимой свободы; но когда я приходил домой, мне хотелось разнести этот мир к чертовой матери. Все оканчивалось, и каждый раз мне казалось, что прошла и эра побегов. Папа стал реже выпрямлять спину, и больше не махал так забавно рукой во время ходьбы, как раньше. Мне было лет четырнадцать, я оканчивал восьмой класс; отца повысили в должности, а мама умерла. Отца с его дурацкой фирмы вечно посылали во всякие командировки в дурацкие мелкие города; в этот май я прогуливал школу через день и меня грозились выгнать. Учителя даже созвали административное совещание; суровая тетка из детской комнаты милиции сидела и буравила меня взглядом. Но в моей крови они не нашли бы и крошки алкоголя или наркотиков; я даже не курил, и вообще был примерным парнем за исключением того, что сбегал, ругался матом и еще спорил с учителями иногда. Когда я не мог настоять на своем, идиот, кто-то словно наступал мне на горло, я просто не мог ничего с собой поделать. В четырнадцать ты не умрешь от сердечного приступа в период немного перенапряжения, но вот твоя душа вполне может подохнуть где-то там между чистоплюйством и лизоблюдством. Тетка-мент все еще сидела, уставившись на меня, как-будто была пьяной в дым или спящей с открытыми глазами, а преподы болтали обо мне что-то такое неожиданно ласково-благостное, оправдывающее меня по всем статьям – это говорили они, люди, травившие меня всей своей идиотской гоп-компанией последние месяцы. И тогда папа стал собираться в командировку и решился прихватить меня с собой. Неделю он каждый день сопровождал меня в школу, чтобы я все-таки написал итоговые контрольные; мы шли по улице молча и торжественно, высокие и мрачные, несгибаемые мужчины с похорон. Жизнь была такой прекрасной и мир был охвачен самой лучшей весной последних десятилетий. День в поезде, вечер в темной гостинице. Мы почти не разговаривали, я исследовал идиотские журналы и додумывал короткие бесполезные мысли. Мне противно вспоминать себя в то время; хотя, кто знает, может, я и сейчас все такоей же? Тотальная сублимация, тотальные войны либидо; мой мир вокруг был либидоокрашенным. Мы с отцом почти не разговаривали, и даже самое простое слово давалось нам с трудом. Мне противно вспоминать себя, прыщавого уродца. И переходный возраст – это как яма, в которой ты сидишь один-на-один со всем дерьмом, которое есть в тебе, и пытаешься поверить в то, что это не все, что ты в жизни увидишь. Что ты лучше всех, черт побери, что кто-то еще любит тебя. Вечер гостинице стал для меня символом моих отношений с отцом. Воздух был так тяжел, что словам было трудно пробираться сквозь него; как словам, так и мыслям, и мы сидели в нашем маленьком космосе, навечно заключенные друг с другом, и до настоящей Земли нам было очень далеко. Бра на стенах горели мягко и лимонно; телевизор, не подключенный к антенне, слепо глядел в сладострастную кровать – нам достался номер для двоих, но с одной двуспальной кроватью, как всегда бывает. На другой день все поменялось; я был ослеплен с самой рани. Бледные занавески не фильтровали утренний свет, и он не давал ни одному сну задерживаться, так что последние пролетали со скоростью стыдливых титров – кадр, кадр, кадр... Я был размазан по кровати тонким слоем и не мог собрать себя во что-то более или менее целое, а отец уже успел тихонько уйти в душ. В четырнадцать лет я был погружен в себя, и мне было наплевать на весь мир; думаю, сейчас мой взгляд на папу был бы совсем другим, и я видел бы много из того, чего не желал замечать тогда. Я ничего не знал о нем, еще раз говорю – ничего. За то время, что он всегда прятался от меня в ванной, он мог тысячу раз распилить себе вены и умереть от кровопотери, и также сто раз и передумать расставаться с жизнью. Но я был слеп; я ничего не видел, не слышал его песен, которые все почему-то оканчивались фразой «на небесах...», и не знал, кто звонит ему в последнее время, почему и куда он уходит и почему он возвращается. А он, похоже, совсем разучился разговаривать со мной. Об этом всегда неприятно думать, но это так. Я не думал ни о чем, когда мне было четырнадцать лет. Я мог только скрываться от мыслей, и это как раз таки спасало меня. Но факт есть факт... Собери весь свой внутренний голос, чтобы сказать, чтобы признать... Мамы больше нет. И с ней исчезло звено, объединяющее нас, исчез тот язык, на котором мы с отцом могли общаться друг с другом. Маленькие печальные умозаключения. Мы завтракали в столовой; нас встретил папин коллега, которые тут же стал лезть ко мне со своими пацанскими разговорами, но потом сменил свой тон на залихватски-отеческий, как раз такой, какой, как мне кажется, должен быть у пьяно-веселых папаш, готовящихся к злостной порке своих чад. Папа тяжело щурился; сейчас я мог бы заметить, что он не спал всю ночь и с трудом понимал все, что ему говорилось. Но я был слеп и осторожно отпросился «подышать на улице». Покурить, грубо говоря, на тот случай, если ты куришь – подышать, если являешься пассивным курильщиком. Вокруг стеклянных глаз столовки вились хромированные, подозрительно новые сети труб – поручней и турников, которые образовывали собой несложный маленький лабиринт. Забавно было ходить по нему туда-сюда, и твое отражение, сплющенное и оскорбленное, ходило вслед за тобой по трубкам. Все было так мило и невинно; я «дышал» на улице, отец медленно испарялся, сидя лицом к лицу с этим жутким челом. Отец испарялся. Это верное слово. Слабым строем вдоль шоссе стояли машины. Веселые местные жители смело ходили по чахлым газонам, претендующим на элемент украшения города. А через дорогу мне виделся загадочный высокий кованый забор, за которым шумели деревья и определенно слышались голоса. Там стояло большое самолетообразное нелепое здание, в точности копировавшее мою школу. Эти строения мне никогда не нравились, и все же что-то тянуло меня... Должно быть, совесть, - сам я должен был еще бегать по учителям и исправлять свои оценки, но я был здесь и вовсю дышал, и мог пойти куда угодно, ура! По стадиону двигались толпы фигурок в белом; казалось, будто это была женская школа, по крайней мере на поле были исключительно девочки. В моей душе расцветал странный восторг, как-будто горизонт открывался передо мной сразу во все стороны; но и ужас брал меня одновременно за горло. Я шел по забору, пальцами перебирал частые прутья решетки, как клавиши фортепьяно, и в голове моей был гелиевый хаос. Девчонки до этого сдавали норматив; я подошел, и что-то неуловимо изменилось, и послышался первый визгливый вскрик, первые вспышки резкого неестественного хохота, первые легионы бомбардировщиков поднялись в воздух. Они уже совсем были готовы ходить на ушах, и самые смелые решились подойти в забору; подойти ко мне. Мое появление произвело неотразимый эффект, гормоны беззаботно летали в воздухе. Могу поспорить: будь я не один, я не пользовался бы даже долей своего успеха, но... Видимо, это был мой день. Они говорили хором и как-будто одно и то же. Смеялись и все одинаково. Одинаково бежали по ровной дорожке, одинаково дрыгали ногами, одинаково на них смотрела их тощая полулысая училка и давала следующим белым существам отмашку – беги, мол. Калитка не была заперта, я вошел. Минуту казалось, что они все спят наяву, и не видят меня - мои игры в Невидимку все еще продолжались. Здесь были ровные дорожки, по которым ты катился, как по рельсам вперед - так меня и занесло к самому порогу, в самую жаркую летнюю проходную, где десяток девчачьих тел, обтянутых белым, осторожно просачивался сквозь меня. Все были слепы; никто ничего не видел. Охранник ныл под вентилятором, окосевший и приунывший на своем посту. Звонок прогремел, оглушив всех этих людей, бегущих скорее в переход, как раз на путь в столовую. Парни маршировали из зала, а девочки, белые и пахнущие жарой, шли переодеваться. Я видел цветные витражи с картинами на детские примитивные темы; сатанист или эстет ничего не мог бы тут для себя найти. Я видел новые двери и немного перепланированные коридоры, все же неуловимо знакомые даже при различиях цветов. Кто-то в голодной толпе у дверей столовой брал меня за руку, и я почти не удивлялся этому. Не удивил меня и тот факт, что это то самая бледноногая девчонка, которая бежала медленно, как во сне, и которая не моргала, глядя на меня, одна из всех. «Сейчас мы пойдем в столовую и будем пить кефир» - страшно сказать, какая чепуха лезла мне в голову. Не все было так невинно, на самом деле, но либидоокрашенность интересна только для действующего лица, и я не буду вас утомлять этими нервными токами так, как мучил самого себя. Я чувствовал. Я много чего чувствовал. Может, это все был сон; пустая раздевалка, крючки, голые и голодные, злобно впивающиеся в воздух, жара, пот, руки... Потом мы поболтали; я узнал, что ее зовут Машей. Кефир крутился у меня в голове и я никак не мог его прогнать, даже стараниями и внушениями Зигмунда Фрейда. Маша сидела рядом со мной, я дышал медной краснотой ее волос; никто не искал ее почему-то, никому не приходилось впираться в наш личный будуар, чтобы забрать куртки или пальто... В позднем мае в школе часто обнаруживается нечто, невидимое в течение целого учебного года, вроде раздевалки, всегда пустой в определенное время, или подсобки рядом с физкультурным залом, где можно ---. У меня по спине катались раскаленные ежи, и Маша хрипловато шептала мне на ухо. Я почти не слышал, зато мы сидели почти в объятиях друг друга. И это было больше, чем тупые американские фильмы о молодежи, и я был совсем не таким бревном, каким мог бы быть... Я говорил и говорил; я мог сказать все, что угодно, или же мог совсем молчать, и все это так или иначе привело бы к одному результату. Мы невыносимо подходили друг другу, и в те удлиненные секунды я верил, что в этом медно-красном раю я проведу остаток жизни. Почему-то иногда в юности кажется, что жизнь – только короткая стоянка, а она все тянется и тянется, и обрывается всегда неожиданно. Какими глупыми мы все можем быть, и мудрыми одновременно. Потом наступил седьмой урок; многие классы уже свалили из школы, и Маша с неохотой ушла переодеваться. Зеркало корчило мне омерзительные рожи; одна из рож показалась мне прыщавой, другой роже внезапно показалось, что отец, наверное, уже давно меня ищет, а я опять пропустил время сквозь пальцы и забыл обо всем. Я не видел Машу в упор, когда она сидела тут, рядом со мной, но стал припоминать каждую деталь, когда она ушла. Мне опять казалось, что такое происходит со мной в первый раз; опять одна моя часть была холодна, как лед в летних прохладительных коктейлях, опять другая таяла от каждого слова, от каждой секунды на жестком подоконнике. Она ушла переодеваться; она ушла, и у меня было время вернуть небо и землю на свои места, привести себя в порядок. От нее пахло чем-то таким, названия чему я не мог отыскать. Сидя рядом, Маша спрашивала меня о Москве, обо мне... рассказывала об их уроках гимнастики и танцев – у них была классная школа. А еще она любила бассейн. Она утыкалась в меня острым теплым плечом, она дышала с легким посапыванием, а глаз ее я так и не разглядел, как-будто они были застланы от меня чем-то еще, как-будто было еще не время их видеть, не место и не нужно. «Она – самая классная... Ты – самая классная... Классная... самая... классная... Моя.» Стены таяли, Маша вернулась – и я уже ни о чем не помнил. «Ты самая классная.» Мы целовались минут пятнадцать. Это было хорошее время. Сумка перетягивала ей плечо, и она стояла, такая ломкая и прямая, наклоняющая голову каким-то необыкновенным образом, заглядывая мне в глаза и пожимая плечами. Шел урок, только какие-то бездельники мотылялись по коридорам. Маша шла впереди, маленькая и незаметная, а у меня было ощущение, что я расту с каждым шагом, и сейчас перестану пролезать в дверные проемы. Потолок стал мне тесен. Машкины прикосновения горели на мне, как раскаленные клейма. Мы прошли по улице, в солнце по колено, какие-то банально радостные и легкие – вечно молодые, вечно пьяные. Я набалтывал ей ошметки шуток, над которыми Маша смеялась, надрываясь и стараясь быть еще симпатичнее, чем была, и я сам смеялся, хотя мне было не смешно, а только что-то все время накатывало и заставляло меня говорить и хохотать. Когда она ушла, я даже не проводил ее взглядом. У меня в голове шумело, и гостиничные корпуса блестели на меня своим окнами на другой стороне шоссе. Не смотрел ей вслед - я тогда почему-то решил, что мне все это приснилось. Ослепительный блеск перил на небольшой лестнице заворожил меня. По ним было удобно съезжать – по блестящим перилам мы все въезжаем случайно в новую жизнь. Отца не было в гостинице – я даже спросил у администраторши о нем. Я ждал и бездарно проводил охрененно зеленый бархатный вечер в душном холле гостиницы, не решаясь никуда свалить... Папа, как настоящий тихушник, мог сотворить все что угодно. Может быть, он искал меня по всему городу, а может, просто укатил в Москву, потому что ему так захотелось. Мягкое кресло разнесло мой искривленный позвоночник, просидев в нем с 22.00 до 23.00 я едва поднялся на ноги; администраторша сдала пост другой кривоногой дамочке, которая жестоко придралась ко мне, возмущенная моим нахальным сидением в холле. «Из какого вы номера? Тьфу... Парень, не морочь мне голову. Этот номер открыт, и я уверена, что его постояльцы уже лавно спят себе, а я сейчас охра...» Чертов тихушник не пожелал выслушать моих комментариев, не поинтересовался, каким образом я пережил этот день без денег, обеда и ужина, а только упилил в ванную. К сорока годам мой отец обрел дар невидимки - я могу поклясться, что он не проходил мимо меня тем вечером. «На небесах.» Я не спал всю ночь, потому что мои жуткие эротические сны наяву не давали мне расслабиться. Я три дня ходил каждый день на свидания с Машкой, почти вместе с ней сдавал ее годовой зачет, пускал эхо по коридорам ее школы, обнимался с ней в раздевалке. Каждый раз все это казалось мне сном; каждый вечер отец приходил в номер и не разговаривал со мной, а напевал в ванной. На четвертый день Маша не потащила меня на свой экзамен; и все время мы провели в раздевалке и провели его с пользой. Догадайтесь, с какой. Я всего лишь болтал как заведенный и у меня на носу от солнца появились веснушки, а она взяла и соблазнила меня. - У тебя красные глаза. – Она поцеловала меня; ее лицо расплылось на секунду, и наступила охрененная зелень. Разумеется, у меня были красные (кроличьи, о да) глаза. Последнее время мне было трудно спать – ночами ли, днями. Она опять уплыла домой какой-то шаткой негимнастической походкой, а я отправился в гостиницу. Ручка двери в номер уже казалась знакомой, даже любимой. В последний момент мне показалось что-то – звук, запах? Дверь не открывалась. Она была заперта. Она была заперта, а я дергал ее – но все бесполезно, все... Может быть она была заперта изнутри, кто знает, моя первая наглухо запертая дверь. Алые запахи Маши гнались за мной, даже когда я стоял в холле на первом этаже; в пошлом гостиничном ресторане уже как раз начинались первые ночные гульбища. Красные фантазии сбивали меня с ног, когда я пытался спросить что-то у новенькой дежурной за стойкой, а она только хлопала на меня ресницами и не могла ничего понять; у меня было ощущение, что языки иных миров завладели моим горлом и произносят за меня чужие слова. Она не грозилась вызвать охрану но явно принимала меня за кого-то не того... На улице наступила уже почти ночь. Окна горели так мило, как будто бы звали куда-то – но никто не ждал меня там, даже моя самая классная девчонка. Я был гигантом и никого не боялся, шагая по этим улицам, ни о чем не задумываясь, даже особенно не приглядываясь к людям, которые попадались мне навстречу – но так было только некоторое время. Мимо меня с воем пронеслась в пустоту милицейская тачка; я остался один на этой идиотской вытянутой улице, один на один с серой стеной серого дома. Нигде и никого. Я прошел сквер, прошел гаражный парк. Поливочная машина едва не обдала меня из всех шлангов и злорадно поехала дальше. В круглосуточном магазине, маленькой живой области, единственной точкой активности был одинокий игровой автомат, безрукий бандит, в который каждый человек из длинной очереди просаживал все свои пятаки. Деньги кончались, или купюры требовали размена – ему на смену подходил другой. Это было нечто вроде маленького соревнования, спора с удачей среди приятелей и соседей. - Эй, парень, не стой на проходе!.. Вован, я разменял! - Где? - В дежурке, в аптеке то есть. Здесь пахло едой, а я был голоден и не имел денег при себе. Какое-то время я постоял там, а потом все-таки ушел – в ночь, в какой-то дикий вакуум этого поганого городишки. Окна не горели, люди не ходили по улицам, здесь было страшно чихнуть и тем более закричать – казалось, сейчас из окна высунется кто-нибудь злой и разбуженный, и будет пытать тебя подзатыльниками. Я устал и уже не помнил, как добраться до гостиницы; мне пришло вдруг, что где-то недалеко здесь есть эта самая дежурная аптека, которая работает круглосуточно и где можно пристроиться на ночь на каком-нибудь подоконнике, чтобы не падать, чтобы ноги не дрожали от алого и черного... Неоновая реклама не подавала мне недвусмысленных знаков, куда идти, ничего, похожего на аптечный крест не было видно. Мне уже казалось, что стало темнее – я вышел на звук к трассе, по которой проползали редкие машины. Фонари жарили во всю; казалось, что ты попал на Бродвей, и это агрессия Нью-Йорка давит на тебя, слепит и глушит. Косые темно-бархатные газоны поднимались по левую руку от меня. Свет фар делал все вокруг ненатуральным: и природу, и парней, которые попадались мне на пути, и их черные спины, затянутые в китайские куртки. Они как-то навязчиво, неприкрыто нарочно толкали меня плечом, верно, это звезды сошлись тогда именно таким образом, что каждый из нас должен был бросить вызов кому-то, такой вот бранный день. Все против всех; и я сам не заметил, как тоже стал толкаться и мышцы на шее жестоко напряглись, и я стал совсем как они все – такими мы были суровыми ребятами, и все мы вышли в круг фонарного света, как на маленькую арену, где сигаретные дымы становились феерически-волшебными, а осколки пивных бутылок – бриллиантами под твоими ногами. Я думал на утро, и думаю до сих пор: ты ведь остаешься человеком, алмазы твоей души все еще при тебе вместе с остатками гуманизма, человечности, но ты все равно выходишь на круг и улыбаешься, крутой парень, потому что тебе вроде как ни капли не страшно потерять в драке зуб или кусок губы. А мне было очень страшно. Нас было всего несколько человек, предельно злых и предельно диких, похожих на псов. Днем мы бы как-то отшутились, скорее всего, не поддались бы этой адской волне, разошлись мирно, поматерились, ткнули слабачка в печень, а теперь все было совсем не смешно. Мы стояли на дорожке с неровным асфальтом, даже не смотря друг на друга, уютный холм поднимался совсем рядом, как курган прежних воинов, таких же, как мы. Я уже видел, как буду ползти в потоках собственной крови и соплей подальше отсюда, ковылять со всех ног и рук, и мне придется преодолеть этот крутой подъем, когда даже ровная дорога будет для меня невыносимым испытанием. - Ало, пацан. Деньги есть? – Этот парень желал быть страшным, и он правда меня напугал; его жуткий хрящеватый нос был освещен самым странным образом, а еще голова у него дергалась влево в нервном тике. Днем я бы поржал над этим пацаном, а теперь меня пробирало потихоньку, гребаного пай-мальчика из столицы. Когда я отправлялся на диспансеризацию или к зубному врачу, у меня начинали дергаться плечи. Вот, и теперь оно вдруг дрогнуло; голова парня в черном метнулась влево. Мы стоим и дергаемся, но смеяться все равно невыносимо и опасно. Даже мошка, вдруг с разгона влетевшая мне прямо в глаз, почти испугала меня, как внезапное возмездие за грехи отцов; иногда такое бывает, и тебе кажется, что сию минуту появится сатана и отправит тебя прямиком в ад Пацаны были обескуражены. Я фыркнул и лицо у меня перекосилось от такого неожиданного поворота; думаю, я бы удивился меньше, если бы кто-то из Друзей сейчас взял и прыснул мне лимоном в глаз – забавная была бы шутка, но эта *** мошка четко сделала всех нас. - Гони деньги, мальчик, - цыкнул еще один Друг. Кстати, денег при мне не было ни копейки. Это словно прозвучало у меня в голове громко и раздельно, по слогам, по нотам: ни-ко-пей-ки. Я пытался вышвырнуть мерзкое насекомое из своего глаза, и почему-то для этого мне требовалось наклониться, сжаться в плечах, и еще я активно помогал себе руками, чтобы, черт побери, сделать хоть что-нибудь!.. Это как когда ты прыгаешь в поезд, набирающий скорость – никогда не знаешь, что произойдет в следующую секунду. Я матерился – черт побери, черт, мне нужно было сделать и сказать хоть что-то, прежде чем они начали бы меня бить. Меня корежило, и один глаз наверняка покраснел и опух, так что я превратился в чудовище. Друзья вежливо поджидали меня, а Дружок, длинноногий и мелкий, даже стал ковырять асфальт носком своих рибоков; мы стояли, ночные герои, без души и с какой-то потаенной злостью в антракте между актами трагикомедии. Наконец им надоел театр; один несильно ударил меня в спину, так что я полетел прямо в серость асфальта, другой ласково пнул, так чтобы мне было удобнее лежать. Я нихрена не защищался – у меня даже денег не было, отец мой, сатана! – а они все долбили и долбили меня, как-то долго и излишне затянуто. Так плохие актеры затягивают паузы – так они били, слабо, без энтузиазма, как истеричные женщины, на которых нашел стих избить кого-нибудь ногами. Ни у кого из нас в ту ночь не было денег. Они устали, я лежал на своей родной травке, свободный до беспредела, смотрел в свои чудесные звезды. Самовнушение или астрология - кого винить, не знаю, но жег я совсем не как супермен. Парня с тиком я почти пожалел; и остальные уже разбредались, и только этот сидел, тяжело дыша, не смотря в мою сторону но молчаливо разделяя мое нынешнее говенное положение. Он целый день не снимал своей _крутой_ кожаной куртки, а май хуже апреля уже потому, что кожанка выходит из сезона, а ничего круче ты не найдешь; так что у нас обоих было о чем подумать в ночи, мы даже могли друг другу посочувствовать. - У меня нет ни**я, - всхлипнул я, закрывая поверженный, заплаканный глаз. - Ну красавец, ***. Ну давай. Утром я лежал в холле в гостинице на том самом спиноломном кресле, и отец, серый и смурной, вышел ко мне походкой человека, который всю ночь пел в ванной. - Где ты был? Я удивился; давно я не замечал у него в голосе такой эмоциональности. Он глянул на мой глаз и губы у него дернулись – до поры до времени в каждом человеке, наверное, спит какой-нибудь нервный тик. - Тебя что, избили? – Что он ожидал услышать в ответ на такой вопрос, кроме возмущенных криков и петушиных размахиваний кулаками? Моя самооценка была еще не совсем растоптана тогда, и я готов был стоять за свою пацанскую честь до последнего. - Нет. Мошка в глаз попала. Блин, и я даже не врал.
По первой части, общие впечатления. Понравилось.Хороший язык.И хотя вещь,в общем-то, бездейственная,скучно не было. Понятно,что мальчишка так рассказывать не мог, поэтому и эти возвраты к настоящему времени,показывающие,что это воспоминания,тоже уместны.Здесь автор все сделал умело. Разумеется сразу же вспомнился Сэлинджер "Над пропастью...",на,а какой мальчик-бегунок более известен в мире,чем Холден Колфилд?)Хотя он был ярче,конечно.Но на то это и классика.Был у него свой разговорный стиль,чего здесь мне не хватило.С другой стороны я могу сказать,что автор не содрал идею и стиль))Две стороны медали... В общем - вещь достойная.Хотя,увы,не мое.Но это не значит,что другие не будут читать. Читатель найдется. Главное не забывать двигать сюжет,ибо на описаниях внутреннего и окружающего мира можно набить не одну тысячу знаков,а история останется стоять все там же. Удачи автору,вы молодец. Сибиряков не вычитывает а-ля Мачете не смс-ит
Мне рассказ напомнил переводные, читаемые у нас рассказы американских авторов.По слогу.Надо кое-где исправить ошибки и разделить на абзацы.Все.Можно в печать.Думаю такое будут печатать.Нужно сразу сказать, я сначала не поняла, что это за страна, Россия или Америка.Но потом понятно. В этом что-то есть.И вам обязательно нужно писать дальше.Не скажу что мое-мое.Но меня привлекает такая манера описания.И у вас очень много образов.Хотя и не всегда реалистичных.Но они и не должны быть таковыми. С уважением.:)
«Ты работаешь на своей дерьмовой заплесневелой работе, а по вечерам припираешься в Макдак чтобы пожрать. Вот так вот, так и живем.» И это не нытье о неудавшейся жизни, даже не кризис среднего возраста. Это не манифесты, меняющие в корне твою жизнь; это не учение, с которым ты поведешь за собой толпы. Я доедал свой чизбургер, и с каждым движением челюсти ощущал себя все хуже и хуже. Стильная девочка со своим парнем сидела и трепалась в проходе от меня; вашу мать, у них карманных денег было больше, чем у меня сейчас после расплаты по всем моим счетам перед очередным -- . Печальные тараканьи существа набивались все теснее; печальнее стояли в очередях, смешиваясь и печально улыбаясь друга другу. У тех, у кого был наиболее фиговый день, на лице была самая яркая, желтовато-кофейная беззастенчивая улыбка Чеширского Кота. При желании каждого из нас можно сравнить с кошкой или котом в дни нашего расцвета; как уже говорилось выше, расцветом тут и не пахло, как и кошками, впрочем. Мы сидим все, друг напротив друга, незнакомые насекомые, ранее не изученные заумными друзьями из академий и институтов. Том, публичный дом, инет, революция – на все это меня натолкнуло только зрелище замызганного стола и окровавленной кетчупом салфетки. Какая-то девица сидит напротив и жеманно кусает пирожок, а только прыща на носу и пирожком не скроешь... «Свободная касса!» Она жевала пирожок и смотрела на меня, когда я опускал голову, и даже я на минуты чувствовал себя самым возвышенным героем наиболее талантливого эротического фильма; она как-будто чего-то ждала от меня, может, что я окажусь ее новым героем, может, что я сейчас приглашу ее к себе домой и мы, по лицемерным выражениям Кундеры, будем, ***, предаваться любви до утра. Я опускал голову, изучая жизнь микробов на этом столе – она смотрела и осторожно глотала здешний чаек, стоградусный раствор красителя в пакетике, в пять сек убивающий твой язык со всеми вкусовыми рецепторами. Так и сидели. А потом я понял: «Нужно торопиться!» - и проторчал в тесном проходе минут пять, сатанея и сатанея от каждой человеческой особи, мешающей моим планам, мешающей мне просто выдавиться наружу через дверь. Я мог бы стать скалою, водою, рекою; первым на работе и в спорте, и от меня хотели бы детей все женщины в радиусе пяти метров, а пока я не мог даже решиться на очередной --. Не мог, и все. Мне было бы легче, если бы сейчас я мчался к чертям собачьим в машине или даже просто звенел в троллейбусе, и Маша звонила бы мне по телефону, и... Нет, не звонила бы. Она забыла бы о моем существовании и дала бы мне возможность напиться уже в четверг, не дожидаясь пятницы или конца света. За окном порхнула снежинка – и ту же утонула в луже (или растворилась?). Товарищи, я начинаю думать о том, каково это – быть снежинкой. Трещины на зеркале в лифте располагались необычайно художественно. С его помощью я мог представить свое лицо в виде множества осколков – мелких или крупных. Я мог... Кто-то смачно плюнул в зеркало – страшно жить, наверное, когда даже своему отражению приходится плевать в глаза. Маша ждет меня, а я никуда не тороплюсь. Каждая ступенька лестницы зовет меня: посиди! – и я рад бы согласиться, но... Фонари заглядывали в окна, моя белая женушка вышла навстречу, почему-то усталая, смотрящая на меня из-под огуречной маски на лице, как из-под маски красной смерти. Она утомлялась уже одним моим появлением, и каждое слово давалось ей с трудом. Чизбургер стоял у меня комом в горле, и я не говорил; фонари заглядывали в нашу синюю квартиру и удивлялись царившей в ней тишине. Я никогда не мечтал изменить безумный мир; я никогда не считал этот мир безумным, за исключением той краткой эры, когда я в сутки выкуривал три пачки сигарет и никотин расширял мое сознания до предела, так что я мог читать мысли на расстоянии и общаться с великими анархистами истории. Возможно, мое повествование не назовешь складным или поэтичным, но такова моя жизнь, и я меньше всего заботился о форме, когда припоминал все эти крючки, вытягивал невод из своих чертовых омутов. Маша была от меня без ума все то время, когда не пребывала в сонном и белом, когда не трогала с грустью ломкие русые волосы и не находила себя все менее привлекательной. Мы жили по глупым правилам, нажо признаться, и Маша постоянно думала, что страдет. Она уставала от всего; сезонами ее мучила бессонница, и во всем она винила меня, я уверен. Компьютер горел в отцовской комнате, как урановый цветок преисподней, и Маша чахла над клавиатурой, в своем моральном онанизме пользователя социальной сети. Ей никогда не хватало одного меня; старина Юнг позабавился бы, разглядывая подкорку моей благоверной. В шкафу пахло молью и химикатами. Охота на белесых платиновых мотыльков стала одним из сегментов нашей культурной программы. Маша прыгала по всей комнате, такая добрая, тихая Машенька, размазывающая насекомых между ладонями, хлопающая, исполняющая таинственный домашний обряд. Там, в шкафу, в полосах пыли и теней, стоял мой старый чемодан. На моей кухне, у окна, проще простого было превратиться в загнанного ипохондрика. Кофе в пакетиках. Чай в пакетиках. Супы в пакетиках. И ты со своими несмешными шутками. Наши фразы были такими редкими, что им приходилось вмещать в себя все, что другие пары могли рассказывать друг другу годами, длинными фразами с эканьем и меканьем, с цитатами из классиков или визгом и криком. Наши гениальные сентенции можно было бы записывать для сериалов – у них обычно всегда напряг с диалогами, и все такое, но никто до этого почему-то не додумался. - Я пойду купить сигарет. И этим было все сказано. Я, блин, совершил великую вещь, на миллиметр приблизившись к своим идеалам – я ушел за сигаретами и больше никогда не вернулся домой, как сделал отец Стивена Кинга. Отец – драгоценный символ; он – человек, который может изменить твою жизнь, сколько бы ты сам не отрицал это, сколько бы ты не сопротивлялся и не спорил с природой. Я сижу в Макдональдсе с незнакомой женщиной, а до этого мы полчаса перелезали через кофейно-коричневый сугроб, шли через тоннели гаражного кооператива, шли от фонаря до фонаря. Это побег калифа-аиста – и мы смеемся, смеемся, и ни о чем больше не вспоминаем... Помню эту табачно-коричневую улицу. Но откуда-то вдруг берется дивная бархатная мягкость света и грязных стен; феерическое сияние вокруг моих белых рук и скорые ноги новой суперзвезды моего сердца, феерическое мерцание воздуха. Все замыкалось, из ниоткуда брался вокруг ее головы фантастический ореол рыжести. Я курю, а она – профессиональный пассивный курильщик. Моя белая Маша ждет меня дома, моя маленькая дурочка, которой теперь придется жить самой и самой платить по квартирным счетам, а я даже не думаю о возвращении. Мой отец мог бы мне многое рассказать. Олег, никогда не останавливайся в гостиницах только на одну ночь. Ты даже не представляешь, что ты можешь упустить, какой дивной жизни ты можешь там не заметить. Покупай молоко в бутылках, а не в пакетах. Олег, когда ты опять сбежишь, подумай о том, что тебе придется возвращаться когда-нибудь. Черт возьми, я знаю, о чем я говорю. Ты опять уйдешь, и твоя старая жизнь будет казаться тебе полным дерьмом, и ты захочешь опять одеть свою кислородную маску свободы, вдохнуть и опьянеть от вкуса своего маленького побега. Маша скажет тебе: «Олег, поговори со мной. Скажи мне хоть что-нибудь, Олег, пожалуйста. Перестань.» А ты ничего ей не ответишь и просто сбежишь. Подумай о том, что она скажет тебе, когда ты вернешься, черт возьми, все рано или поздно возвращаются. Нет, это даже страшно представить. Я мог бы сказать тебе, что тебе надо подумать о своей жене, но ты же не станешь этого делать... и оставишь ее даже бледной и уставшей. Уходи весной, и бери с собой деньги и оружие. Ты идешь на охоту, сынок, а не на прогулку, и лучше быть ко всему готовым. Отец сказал бы мне это, наверное, если бы додумался заговорить. Но я не слушал его песен; я вообще ничего не слушал и пел самому себе. Во всех рассказах кто-нибудь всегда умирает. Но мы так много смеемся и оставляем все лишнее за кадром. Смерть – это лишнее; назовем это еще одним маленьким побегом, как любовь, как запой, как первая и последняя сигарета. Побег – лучшее в жизни, на что ты способен, пап. Все истории должны заканчиваться каким-нибудь забавным случаем, у всех у нас есть в запасе что-нибудь смешное... Она говорит мне: - Ну что, парень? Как тебя там? Ты похож на этого парня... как его... он снимался в фильме с такой классной девчонкой. Она берет мою сигарету и нежно затягивается. Ночь нежна, и мы проводим ее в никотиновой дрожи. - Покуда я тебя не обрету... Любит? не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши так рвут загадав и пускают по маю венчики встречных ромашек Что я говорю, пап, кто заставляет меня говорить это? - Забавно, - говорит она, и целует свои пальцы в сладкой последней затяжке. – Купи мне пирожок. Мой отец был самым крутым парнем всех времен и народов и я хочу сбежать к нему даже без сигарет в кармане и пирожков из макдака. - На небесах, - говорю я ей, и она не понимает наших элитных шуток. Она злится, а я на небесах.
Я конечно далеко не асс в литературе. Мне понравилось начало.Это нагнетание "психологической истерии". Но после того как уехало авто, я ожидал ,что станет как- то светлее, а продолжила давить тяжесть.И ещё, как будто а ля 1950тые.